Шрифт
А А А
Фон
Ц Ц Ц Ц Ц
Изображения
Озвучка выделенного текста
Настройки
Обычная версия
Междубуквенный интервал
Одинарный Полуторный Двойной
Гарнитура
Без засечек С засечками
Встроенные элементы
(видео, карты и т.д.)
Вернуть настройки по умолчанию
Настройки Обычная версия
Шрифт
А А А
Фон
Ц Ц Ц Ц Ц
Изображения
Междубуквенный интервал
Одинарный Полуторный Двойной
Гарнитура
Без засечек С засечками
Встроенные элементы (видео, карты и т.д.)
Вернуть настройки по умолчанию

Солёный ветер Шара-Нура

24 января 2015
1545

Говорят, мы узнаём подлинную цену чему-либо, лишь лишившись его. Судьба нашей коллеги Виктории Ховалыг сложилась так, что постоянным местом жительством для нее стала Финляндия. Теперь она — Виктория Пээмот. Объездила полсвета. Свободно говорит на нескольких языках. Но чем дальше, тем сильнее и чаще наваливаются на нее приступы ностальгии. Вернее, не ностальгии, а любви к своей малой родине — Туве. Именно этим пронзительно ярким чувством наэлектризованы ее воспоминания о детстве, публикацию которых мы начинаем в сегодняшнем номере.

Хельсинки. Конец июня. Месяц, как уехала моя мама, гостившая у нас всю весну. Месяц, как моя четырехлетняя дочь плачет: "Хочу в Туву! Тува — моя родина! А здесь мы только живем, просто живем!”. Иногда это рыдания с громкими воплями и отказом делать, что бы то ни было. Иногда — тихий ноющий плач на пару часов. Несколько раз в день. Ежедневно.

Тувинцы говорят, что человек от тоски может заболеть: “Сагышсырааш, ийлей бээр”. Думаю, что обрадую дочку известием о покупке билетов на поезд и самолет и предстоящей поездкой в Туву. Нет. Оставшиеся до отъезда два дня превращаются для дочки — в вечность, для семьи — в пытку. Оттугмаа требует немедленного отъезда. Слово “послезавтра” в ее лексиконе отсутствует.

Дорога оказывается утомительной: ночь в поезде Хельсинки — Москва, многочасовое ожидание в “Домодедово”, перелет Москва — Новосибирск, снова ожидание — раннего поезда из Новосибирска в Абакан. Ребенок не плачет, не жалуется, покорно очнувшись ото сна, вскакивает и сразу готов идти к самолету, поезду, автобусу. Волшебные слова творят чудеса. Всего два слова: “Едем в Туву”.

“Мама, это моя Тува? И эти горы — моя Тува? И то дерево на горе? И эти цветы?”. И неожиданное: “Это — не моя Тува”, когда мы въехали в Кызыл. В тот же день она уехала на чайлаг, где была юрта моей мамы на летней стоянке ее брата Байыра. И счастливо заявила: “Юрта — моя Тува!”. (Часть I).

Откуда в четырехлетнем ребенке острая потребность быть в Туве, спать в юрте? Она уехала-то из Тувы в двухлетнем возрасте. Столько же времени она живет в Европе и вспоминает картины из тувинского отрезка своей жизни: лес, на окраине которого стояла бабушкина юрта. Речку, на которую ходили за водой. Лошадей. Изиг-хан. Наши параметры идентификации родины совпадают. Я уверена, дочку тянет не просто к юрте, а к тому миру, который обволакивает тебя, когда засыпаешь в жилище из войлока и дерева, на коврах, постеленных на траву. Нежные всполохи огня вырывают из темноты лица, решетку стен с узелками темных от времени кожаных креплений. Потрескивание горящих поленьев. Искры вылетают из трубы и на мгновение затмевают яростную красоту звездного неба.

Капли стекают по внутреннему периметру дверного проема. За прямоугольником входа бьются об землю градинки — не редкость для лета в Туве. Лед сменяется светлой полосой дождя. Невидимый дирижер управляет тысячей капель, которые обрушиваются на юрту. Каждая ведет свою партию в симфонии, которая для меня превращается в колыбельную. Хочется укрыться одеялом из овчины или мерлушковой шубой и мягко провалиться в дрему.

Я вижу Туву глазами дочери. Или она — моими? Отголоски моих воспоминаний живут в ней, вырываясь из таинственного мира подсознания неодолимым зовом — домой, на родину, в Туву.

Ясное небо родины

 Мое детство — это Шара-Нур. Без него не было бы меня, которая есть сейчас. Невозможно сказать: «Была бы другая я». Просто в этом мире жил бы совсем другой человек, никак не связанный со мной.

Картины из детства «до Шара-Нура» блеклы, не хватает запахов, ощущений. Я помню тоску, которая охватывала меня в доме родителей. Тоска не давала мне спать, и я монотонно ныла: «Хочу в нижний дом, хочу в нижний дом». Нижний дом — дом родителей отца, стоявший в нижней части той же улицы в деревне Ак-Эрике. Папа с ворчаньем сажал меня на спину и «вез» к родителям.

Там и был мой родной очаг. Место, хозяйкой которого я была с полутора лет. Разница между мной и младшей сестрой всего полтора года. С ее рождением бабушка и дедушка взяли меня на воспитание.

Ак-Эрик — Белый берег. Деревня стоит на белом из особого сорта глины берегу реки Тес. Одна из легенд гласит, что название река получила от слова тес — сгусток. Мол, в давние времена местные жители встретили монгольские войска битвой. И воды Теси окрасились кровью, которая оседала темными сгустками на речных берегах. Истоки Тес-Хема — в Монголии, она втекает в озеро Убса-Нур тоже на монгольской стороне. Ак-Эрик — единственное тувинское поселение на южном берегу реки Тес, оторванное от всей Тувы речным изгибом.

Каждый раз, въехав на пригорок, с которого начинается пологий спуск к деревне, я радостно обхватываю взглядом белые дома родной деревни и широкую степь, окаймленную на юге горой Агар. Тучи Калдак-Хамара, таежный воздух, насыщенный грозой, остаются позади. Впереди — сияющее ясное небо. Сказочная смена погоды объясняется просто — дождевая тень хребта Танды-Уула не простирается так далеко на юг. Узнала я это недавно. Только наука не поколебала мою веру — или надежду? — в ясное небо над моей малой родиной.

* * *

Мне повезло родиться именно в Ак-Эрике, в деревенском роддоме, который закрыли на следующий год. Две невестки моих бабушки и дедушки, жены их сыновей — старшего, моего отца Кан-Хая, и младшего, Демир-Хая, — родили с разницей в сутки. Я могла бы иметь кузена, младше меня всего на день. 

Он умер еще до рождения. Сладкое, светлое время в жизни женщины, связанное с рождением ребенка, его узнаванием, первым кормлением, было омрачено для молодых рожениц. Для одной — смертью первенца, для другой — несчастьем ближнего.

В детском саду, куда меня отвели в четыре года, я не задержалась. Помню только эмалированное голубое ведро с компотом, которое мы несли с кем-то из таких же маленьких «поварят». Тихий час — скучное пространство, залитое белым светом, спинка зеленой металлической кровати. Деревянный каток, популярный и летом. Наконец, щель в крашенном белой известью заборе детского сада. Дорога к свободе, которой я регулярно пользовалась, пока снова не оказалась бабушкиным «хвостиком», следующим за ней повсюду. В очереди за хлебом в деревенском магазине. Там продавались крошечные квадратики шоколада с рельефным рисунком верблюда и моя любимая ягодно-фруктовая карамель. Стояла перед бабушкой в кузове грузовика, который вез стригалей в одну из овцеводческих бригад совхоза «Пограничный».

Контора совхоза была на главном «пятачке» в центре Ак-Эрика, где стояли магазин, клуб и сельсовет. Через дорогу была школа. Школьный спортзал впоследствии назвали именем моего одноклассника Виктора Ланаа, а клуб — другого одноклассника, певца Аяса Данзырына. Машина времени в моей голове меняет залитые светом эпизоды из нашего детства. 

По обе стороны от Агара — степь. На северной стороне — Ак-Эрик, на южной — озеро Шара-Нур, давшее название всей местности. Устуу уш — Верхний край. Калчан-орук — Лысая дорога. Кара-Са­йыр — Черное ущелье. Алдыы уш — Нижний край. Четыре пути ведут через Агар, в чьих ущельях в былое время кайгалы отсиживались в опасное светлое время суток. По самой короткой и самой опасной Лысой дороге, проложенной по центру гряды, ездят отчаянные лихачи-рискачи. Опытные водители без особых волнений проезжают по Черному ущелью. И вовсе не похожи на крутую карусель дороги с двух концов Агара, где гора плавно соединяется со степью. 

Машина останавливается на последнем перевале перед спуском в необъятную степь. Летят на четыре стороны света подношения духам горы, благословившим поездку. Иногда проливаются на землю капли алкоголя, на камнях появляются сладости. Сотни раз я ездила в Шара-Нур. Сотни раз были подобные остановки. Но сердце замирает каждый раз. Я благодарна Колесу жизни, что родилась именно на этой земле, для которой более привычны колючая карагана, сухие шары перекати-поле и чертовы стрелы аза-огу, нежели цветы и деревья. Потому что жизнь прекрасна и здесь.

«Да какая там красота! Голая степь, взгляду не на чем остановиться», — бросил мне как-то неместный знакомый. Я поняла — видеть прекрасное даровано лишь тем, кто рожден здесь и впитал в себя соленый ветер Шара-Нура. А взгляд действительно летит в пространство, охватывая степь от Агара до Хаан-Когея, до головы великана Цагаан-Тологоя и дальше, дальше, дальше — до самого соединения Земли и Неба.

Знакомство с Шара-Нуром для меня началось с поездок на стрижку овец. Стоя перед бабушкой в кузове грузовика, в окружении стригалей, я гордилась своей «взрослостью»: других детей нет, я даже не сижу в кабине машины, а стою в кузове и меня обдувает тот же резкий ветер, что и остальных. Так я и ездила с бабушкой до тех пор, пока мы сами не перекочевали в Шара-Нур.

...Темная пыль сухого навоза поднимается в воздух. Овцы разбегаются по открытому загону. Поймав одну, волоку за ногу к навесу, под которым в три ряда трудятся стригали. Наше место с краю, ближе к складу. Бабушка завершает стрижку одной овцы. А я подхватываю очередную овечку за ноги и укладываю ее на бок. Главное, иметь наготове веревку, чтобы связать три ноги, оставив одну свободной. Бабушка объясняет, что так животное легче переносит обездвиженное положение. Наточенные черные ножницы с обмотанными тряпкой кольцами легко отделяют руно, оставляя короткую бархатистую шерсть. 

Я просыпаюсь очень рано. Бабушка и дедушка — каждый на своей стороне юрты — все еще в постели. Негромкими голосами ведут уютную беседу: куда откочевывать, с кем из родственников провести осень на одной стоянке, где косить сено, какая корова пойдет на чиш, мясо на зиму, для себя и для сыновей. Дед садится на кровати, засовывает ноги в войлочные тапки, накидывает на себя теплый тон, шарит в изголовье постели в поисках коробка спичек. Зажигает керосиновую лампу. Выходит. Слышно, как он сморкается, бренчит железным язычком умывальника, говорит то ли себе, то ли бабке в юрте: «Небо-то какое чистое. Ясный день будет». Спустя короткое время слышны всхрапы лошадей, тонкий голос жеребенка. Конь, оставленный для работы и привязанный в стороне от юрты, одиночным ржанием провожает уходящих сородичей. Во все времена года у табуна привилегия уйти на пастбище еще до восхода солнца. 

Дед ставит легкий котел на печку, где огонь весело принимается за караганник. Тоненькие ветки сгорают вмиг. Утром больше и не надо — только чай вскипятить. Бабушка к тому времени уже одета. Она добавляет молоко в кипящий чай и повторяет обязательный ритуал: снова и снова переливает чай из котла в ковш и обратно. Вскоре невесомая пена покрывает котел. Затем обжигающий напиток переливается в чайник. А котел возвращается на место — в украшенный незатейливым орнаментом улгуур, в нижней части которого помещаются два котла. 

Свежий чай нового дня первыми пробуют духи. Капли белого чая летят вверх, на четыре стороны света, под негромкое: «Ом мани падме хум. Ом дарый, дум дарый, дури су хаа». Бабушка говорит, что она обращается к бурганам и звездам, точнее, Шолбан-сылдыс, или утренней Венере. Я представляю себе слетающихся к утреннему чаю: грозную Хозяйку озера Шара-Нур, оленя в золотом ореоле и сонм других духов, чье материальное обличье не было визуализировано услышанными историями, и они мелькали расплывчатыми тенями. Хозяйка озера была реальным действующим лицом. Так, я твердо знала, что ей не нравится мусор, брошенный в воду или оставленный на берегу, или когда справляют нужду лицом к озеру. Последнее было серьезным прегрешением, за которое рассерженная Хозяйка могла наслать болезнь. В порядке вещей были пересуды: «У той-то обнаружился сердечный недуг. Башкы — то есть лама — сказал, что Хозяйка Шара-Нура разгневалась на нее за непочтительное отношение». Или же: «Сарыг кадай сопутствует благополучие. И скот множится, и дети трудолюбивые. Недаром старуха поклоняется духам, не забывает делать им подношения».

Незримые духи регулировали жизнь людей. Ни одна хозяйка не забывала «накормить» огонь первым кусочком приготовленного блюда. Хозяин огня предпочитает жирную пищу и не любит острое, горькое. Вот и сейчас у меня на плите лежит кусочек от бараньей ноги, запеченной в духовке к Рождеству. В наушниках Igor’s solo из альбома Collectible группы «Чиргилчин». Тихо мерцает елка разноцветными огнями. Вместо звездного неба — занавес из электрических звезд на фоне темного оконного проема. В далеком детстве я оставила родной Шара-Нур. 

Жар от печки, тихие голоса стариков убаюкивают, и я снова погружаюсь в сон. «Встаем!», – кажется, дед кричит в самые уши. «Старый дуралей, чего так кричать-то?», – ворчит бабушка. Я лежу минуту-две в тщетной надежде, что дед сжалится над нами. Рядом пытаются найти приют во сне мои кузины, родные сестры чернявая Айсула и светловолосая Алина. Огонь в печурке уже потух. В юрте зябко. Позевывая, натягиваю одежду и обреченно топаю к умывальнику, наполненному нестерпимо холодной водой. Потом торопливо пью остывший чай, налитый бабушкой в пиалу, выхожу из юрты, прихватив с агы на мужской половине кожаный недоуздок. Иду, вдыхая соленый запах Шара-Нура, навстречу восходу. Лучи падают на озеро, которое загорается алым светом, и над водой повисает утренний туман – алое дрожащее облако, потихоньку превращающееся в золотое и тающее под ярким солнцем. 

Тем временем кузины с бабушкой закрыли коров в загоне для дойки. Гремят ведра с прилепленными к внутреннему краю густыми желтыми пенками для смазки коровьих сосков. Без особого усердия хватаю пятилитровое ведро – все равно я больше не надою, беру табуретку и отправляюсь в загон. Первым подпускаю теленка к своей старой корове Дошкун-Ала, норовистой Пеструхе. Теленок удивительно похож на мать – те же глаза, белые пятна на светлом фоне. Он из поздних, родился в конце апреля, поэтому мне не составляет большого труда оторвать его от вымени и привязать, упирающегося, к загону. Задние ноги Дошкун-Ала опутываются веревкой из конского волоса: с характером, может и лягнуть, и ведро с молоком опрокинуть. Соски аккуратные – не большие, как у симментальских, и не крошечные, как у монгольских, – удобные для дойки. В самый раз для такой неумелой доярки, как я. А-а! Обрубком хвоста корова шлепает меня по левому виску – больно! Кончик хвоста у Дошкун-Ала отмерз и отвалился в какую-то зиму. У всех внучек – свои коровы, подаренные ко дням рождения, к стрижке волос. Сестренке Чечек родители отца подарили корову к поступлению в первый класс. Показали через окно на скачущего во дворе – тогда еще жили в деревне – теленка и сказали: «Теперь он твой». Теленок вскоре превратился в комолую корову с темными «очками» вокруг глаз. Очкастая корова, или попросту Очкарик, – кличка прилепилась к ней и к ее потомству, среди которого было на удивление много комолых коров с «очками». Лишь четверть века спустя у потомков Очкастой коровы появились рога и исчезли фирменные «очки».

Родители скот детей обычно не трогают, режут или меняют, если животное стареет или случается что-то. Был у меня огромный бык с кличкой Даалын-Хырын, Мешок-вместо-Живота. Не помню, каким образом он стал моим, был теленком бабушкиной старой коровы Шилги. Когда Даалын-Хырыну было пять лет, по его возвышающемуся хребту стадо легко узнавалось издалека. Как-то во время водопоя он споткнулся и сломал переднюю ногу. Пришлось забить. Мясо сдали, часть денег выделили мне, и я купила магнитофон. Слушать его на стоянке было нелегким испытанием. Магнитофон проигрывал в громкости дизельному генератору.

После дойки быстро съедаю свой завтрак – упругий домашний хлеб с молочными пенками, посыпанными сахаром, хватаю книгу – очередного Майн Рида или Дюма, или Джека Лондона, – и вот я уже верхом направляю овец в сторону пастбища. И возвращаюсь, чтобы отогнать коров в верхнюю, восточную, часть озера.

Догоняю отару уже на западной оконечности Шара-Нура. Отара идет резво, ненадолго задерживается у речушки, точнее, ручейка, впадающего в озеро, и идет дальше – на приволье у подножия Агара.

В середине лета, когда распускаются синие соцветия дикого лука кулча, дедушка отправляется на Агар и привозит две полных седельных сумки лука. Его крутили на мясорубке и оставляли сушиться вязкую коричневую массу на деревянных поддонах так. Добавляли и в бульон, и в пельмени. Бабушка много раз рассказывала нам о том, как ее бабушка тосковала по оставленным чайлагам на Хаан-Когее. По ее словам получалось, что места там – райские: изобилие ягод, зверья. А горная прохлада! А ручьи с холодной водой! Как-то удалось бабушке бабушки съездить в дорогие сердцу места, и вернулась она с полной сумой кореньев саранки ай, бес. И ела моя бабушка, маленькая девочка, коренья, отваренные в молоке. Я же нахожу стебель солодки, с трудом вытягиваю из земли длинный корень и опоясываюсь им. В юрте можно попить тарак-простоквашу, обмакивая в нее щеточку из солодки вместо сахара.

Неугомонные козы ведут отару к востоку. Объехав животных, спешиваюсь с коня и сажусь так, чтобы отара наткнулась на меня и повернула обратно. Книга уносила меня из залитой солнцем степи в Анды, где я следовала за отважными детьми капитана Гранта, искавшими отца. Время летит незаметно, опомнившись, я нагоняю отару и снова принимаюсь за чтение.

По солнцу определив время – ближе к одиннадцати часам, – собираю овец и пускаюсь в обратный путь, в конце которого отару ждет сиеста. А меня – уж как повезет. Войлочные покрытия юрты приподняты для сквозняка. Бабушка спит на своей кровати, головой к кухонному шкафу, подобрав ноги, закрыв лоб одной рукой. Дед похрапывает на ковре возле своей кровати. Алина ушла, видимо, к соседям, а Айсула заняла лучшее место для дневного сна – закуток между кроватью деда и аптара, где устроена постель. Стараясь не шуметь в царстве сна, я пью свежий тарак. И укладываюсь спать, как и дед, на ковре. Иногда я забиралась под дедушкину кровать – больше воздуха от открытой стены. Но в один памятный день бабушка выволокла длинными металлическими шипцами для огня трех змей: из-под сундука, кухонного шкафа и кровати. Впечатлила меня самая крупная из них – метра в полтора длиной, темно-зеленая с салатовыми ромбиками вдоль хребта. Тем змеям повезло, что они попа­ли в нашу юрту. Я родилась в год Змеи. По этой причине дед рассудил, что нельзя убивать змей. Пресмыкающиеся были отпущены в караганнике поотдаль от стоянки.

Просыпаюсь от шума – это дед суетится с выпечкой хлеба. Помогаю ему вытащить печь из юрты. Он сам закладывает в нее пластинки утрамбованного в зимней кошаре и высохнувшего на воздухе овечьего кизяка. Огонь для хлеба – ответственное дело, которое хлебопек семьи редко доверял внучкам. Мне приходилось жарить оладьи из остатков теста. Пышет жаром от щедро натопленной печки, солнце печет сверху, раскаленный песок обжигает босые пятки так, что я приплясываю вокруг печки, пока нажариваю целый тазик оладьев. Чуть позже дед разгребает угли и аккуратно, чтоб не нахватать золы, ставит три формы с поднявшимся хлебом: две поменьше и одну большую, литра на два. Закрывает железным листом и сверху шипцами выкладывает кизячные угли. Труба с печки снята, а дымоход закрыт крышкой от кастрюли.

Перекусив оладьями, выпив полуфабрикатный кисель, сваренный бабушкой еще с утра, мы с сестрами бежим купаться к Шара-Нуру. Бабушка напутствует каждый раз: «Не заходите в воду глубоко. Я с биноклем буду следить за вами». Быстро скидываем платьица, купальники уже надеты в юрте. Ноги вязнут в блестящей иссиня черной целебной грязи, полукольцо которой охватывает озеро с южной стороны.

Соленая вода щиплет глаза, но я все равно люблю, нырнув с головой, застывать в невесомости, распахнув глаза, вбирая в себя недолговечные складки, застывшие волны, на дне озере – чаще песчаные, но местами из плотной серо-синей грязи. Солнечные лучи легко проникают в ласковые воды озера, создавая перепад температур между верхним теплым слоем и нижним, более холодным. Но вода в Шара-Нуре настолько тепла, что просто невозможно схлопотать простуду от долгого купания. Забавы ради мы обмазываемся иссиня-черной озерной грязью – способ, которым старики лечат ревматизм.

Вдоволь поплескавшись в соленой воде, опрокидываем на себя ведра воды из вырытого на берегу колодца. И старшие, то есть мы, убегаем от младших, чтобы взять коней и ехать купаться дальше. Дед ворчит, чтобы я в жару не шибко загоняла лошадь. Я счастлива: это значит, что мне разрешили все-таки прокатиться верхом. Первая остановка – совсем недалеко от наших юрт, на озере с незамысловатым названием Эштир-Холчук, Озерцо для купания. Расседлываем коней, стреножим их. Я обычно беру красивый кожаный кижен-путы, сплетенный дедом. Удобно и быстро: раз, два, три, и три ноги лошади – уже в кожаных браслетах, закрытых на костяные замки. У кого нет кижен, просто опутывают недоуздком передние ноги коня. Еще можно привязать к коню в путах второго – без пут. Коней много – здесь собирается ребятня с ближних и дальних стоянок, расположенных вдоль верхнего конца озера.

В Холчук, южный берег которо­го круто уходит вниз, сразу ныряешь с головой. Пресная вода смывает соль Шара-Нура, только волосы, успевшие сбиться в войлок, будет трудно расчесать. Шумные игры в воде – убегать от мальчиков-шутников, искать бутылку в непрозрачной воде – сменяются отдыхом на горячем песке. Песок крупный, усеянный мириадами крохотных выбеленных временем ракушек. 

Пол-часа, час, и толпа всадников срывается в южном направлении – к чистейшим водам Нарына с песчаными барханами на берегах. Несколько километров от Холчука до Нарына проходят в скачках-состязаниях. Я лечу на своем Рыжем, рядом мелькают саврасые, гнедые, вороные кони, на них – ребята, смеющиеся от переполнявшего их азарта. Седла – светло-коричневые русские армейские, реже – черные казачьи, только у Чойгана тувинское седло, обитое красным сукном с серебрянными бляхами и нарядно вышитыми черными кожаными торепче. Все несутся стремительным галопом, только мой Рыжий – хороший рысак. Cвоей резвой рысью он не отстает от остальных, часто выбиваясь во главу кавалькады. Несется Рыжий, перескакивая через кусты караганы, через небольшие овражки. Когда я начинаю придерживать узду, он угрожающе низко опускает голову, мне приходится вытягивать руку в пустой попытке натянуть узду. А конь мой все равно летит, куда ему охота лететь. Горизонт начинает плясать в моих глазах. Я догадываюсь, что и Рыжему хочется махнуть именно туда, за горизонт, и посмотреть, что там, за краем света.

Из лошадей, что перебывали у деда, я любила одного Рыжего. Были у меня свои кобылицы, мышастой масти, были кони и даже танцующий Ой-Ала, которого подарили мне на пятнадцатилетие. Но сроднилась я именно с Рыжим. Не знаю, откуда он попал к деду. Помню лишь свой восторг от Рыжего – кроткого, трудолюбивого, стремительного и упрямого. Он был из тех лошадей, которых характеризуют словом аскымнаар – не признающий узду. Рыжий рысак не любил, когда его бег обрывали. Несмотря на стертые уздой в кровь руки наездника, он все равно стремился вперед, вперед. Если возвращались домой, то ничего страшного – можно было отпустить узду, а другого выбора все равно не было, и наслаждаться воздушной рысью. Конь резко тормозил у самой коновязи, и тут-то надо было удержаться в седле. Однажды я не удержалась, перелетела через голову коня и приземлилась на одну ногу, вторая оставалась в стременах. Так, балансируя на одной ноге, вытащила застрявшую из стремени. Я даже испугаться не успела. К тому же мне повезло – мой конь замер на месте. Но зарубила на носу – обувь для верховой езды должна быть свободной, лучше – с широким каблуком. Так она не «провалится» в стремя, а зацепится, и всадник может легко слететь с седла. 

“Слетать” с коня приходилось много раз. Однажды дед заартачился и велел нам с кузиной Айсулой, которая на три года младше меня, ехать вдвоем на одной пегой кобыле. Мне этого не хотелось, а Айсула не хотела отставать от меня. Посоветовалась с подъехавшими за мной друзьями. Парни быстро нашли выход из ситуации – один из них вскоре привел красивого черного жеребца. Отъезжая, по обычаю, легким тротом от стоянки – в пределах условной территории стоянки кодан нельзя скакать быстро, тем более брать с места в карьер, – я услышала крик деда: «А ну, вернитесь!». Мы сделали вид, что не услышали, и рванули вперед. Заехали за Сайхой, чья юрта была в паре километров, и потом уже повернули к югу. И тут я заметила деда, несущегося нам наперерез. Приняв молниеносное решение – удрать!, с азартом мы начали хлестать своих коней. Дед приближается, с ним – наша собака, длинной шерстью напоминавшая колли. Разгоряченный Эгер догоняет меня, перегоняет и попадает прямо под копыта моего жеребца. «Меня сейчас придавит!», – мелькает мысль перед падением. Каким-то чудом я успеваю оторваться от седла и откатиться в сторону от коня. Пристыженный Эгер с поджатым хвостом убегает на стоянку. Черный жеребец умчался, и всем друзьям срочно понадобилось поймать его. А я осталась сидеть на песке. Оказалось, черный жеребец прославился своим крутым нравом, и дед считал его опасным для меня, потому так ретиво поскакал догонять беглецов. Дальше мы путь продолжили, как и планировалось дедом, на пегой кобыле вдвоем с любимой кузиной Айсулой.

В детских снах я часто взбиралась по северному склону горы на перевале Калдак-Хамар, в местечке Чаа-Оваа, поднималась ночью или в ранних утренних сумерках, цепляясь за камни и кусты, не веря, что смогу одолеть подъем, ощущая свежесть таежного воздуха. И когда я поднималась на вершину, моим глазам представала степь, залитая солнечным светом. Тут гора превращалась в Агар, и иногда я спускалась по южной стороне хребта, чувствуя под руками острые камни, некоторые из них осыпались из-под моих ног, убегали вниз. Степи, лежащей передо мной, — золотой, с горячим дыханием — не было нужды манить меня. Я и так принадлежала ей.

Аал

Маленькой, лет пяти-шести, я часто гостила у тети Зои, приемной дочери дедушки и бабушки. Ее мама Севил, родная сестра моего деда, умерла в молодости, пытаясь пересечь на плоту Тес-Хем. Обманчива гладь степной реки. Спокойное течение упрямо и сильно, раз попавшему в нее трудно выбраться из подвижных тисков. Мощные струи закручиваются в водовороты. Женщина попыталась спастись с потерявшего управление плота и попала в один из прибрежных водоворотов. Муж ее умер еще раньше. Осиротевшие дети оказались у родственников. Так тетя Зоя стала приемной дочерью моих стариков. 

В пору моих визитов тетя Зоя с дядей Даш-оолом были в расцвете молодости. Жили они в нарядной юрте, которую украшали цветастые пиалы, расставленные на аптара, фотографии в рамках под стеклом, яркие покрывала на кроватях и ковры. У них только родилась дочь Аржаана, старшая из четырех детей. Я обожала возиться с малышкой, которая смешно причмокивала «соской» из овечьего курдюка. Из сырого хвоста — у тувинской породы овец хвост состоит из жира — отрезается продолговатый кусок, достаточный, чтобы ребенок не мог проглотить его. Это и есть «соска-пустышка». 

Дядя Даш-оол был одним из пяти сыновей подруги моей бабушки. Помню их маму, спокойную бабушку Чурук, которая приходила в гости к нам или мы с бабушкой навещали ее. Две женщины кроили или шили вместе очередной тон. Зимой ходили за облепихой на берега реки Тес и возвращались с ведром-полтора оранжевых ягод. В Шара-Нуре юрта бабушки Чурук стояла в паре сотен метров от юрты молодоженов, дяди Даш-оола и тети Зои, которая частенько отправляла меня с литровым бидончиком к свекрови — попросить свежей простокваши для закваски. Сыновья бабушки Чурук отличались необычными для тувинцев кудрявостью, носами с горбинкой и светлыми глазами. 

У тети Зои были светло-русые волосы — отличительная черта дедовой родни. Под шутки озорной тети мы лепили пельмени. Она раскатывала тесто на изнанке деревянной дверцы, снятой с сундука. На другой дверце ровными рядами выстраивались пельмени «ушками», кулак-манчы. Я считала их: 100, 200, 300, 500... Готовили всегда больше, чем необходимо для своей семьи. Было принято угощать приготовленным блюдом соседей по аалу-стойбищу. 

 Аал в наших краях — обычно две или три юрты, редко больше, стоящие неподалеку друг от друга, «одним двором». Скот соседей по аалу объединяется на время совместного кочевья, дети из разных юрт пасут отару по очереди. 

Бабушка с дедушкой много лет делили летнюю стоянку с дедушкиным родственником Ланаа, но для всех он был дед Дарган, и с его младшим сыном Хорлаем, который к тому времени успел стать отцом шестерых детей. Самому Хорлай акаа тогда едва ли исполнилось тридцать. Его старшие дочери Олча и Олзей младше меня на три и четыре года, но уже тогда справлялись со всеми домашними хлопотали не хуже матери, тети Ани. 

Детвора любила толпиться в юрте у деда Даргана и его жены, сухонькой подвижной старушки. Собирались дети дяди Хорлая и тети Ани, я с двоюродными сестрами Алиной и Айсулой, были и мои одноклассники: Виктор, сын старшего сына деда Даргана, Чойган и Сайха, чьи стоянки были поблизости. Сайха приходилась мне троюродной сестрой по деду. Иногда приезжали родные брат и сестра, тоже наши родственники, Айдын и Херелмаа. Мы наводняли весь дор юрты и шумно резались в карты или складывали в круг блестящие черные домино. Иногда, вечерами, когда отара была в загоне, сытые коровы шумно вздыхали, а лошади темными тенями медленно перемещались вокруг стоянки, мы играли на холодном песке, освещенные огромным лунным диском, нависшим над Ямаалыгом. Играли в табунщика и лошадей. «Табунщик» арканом пытался ловить разбегающихся «лошадок». Однажды в руках у загоняющего Виктора вместо кожаного аркана оказалась синтетическая веревка, оставившая пылающий след на шее убегавшей «кобылицы». После игр мальчишки одевались потеплее и уезжали верхом на ночной выпас табуна. На рассвете подгоняли лошадей поближе к стойбищу и отсыпались до обеда. 

Ямы-холодильники, выкопанные на берегу озера, не могли спасти припасы в летнюю жару. Поэтому мясо ели свежим. Семья резала барашка и делила тушу на всех соседей, через неделю вторая юрта делала изиг-хан и «возвращала» такой же кусок мяса, а еще через несколько дней наступал черед третьей семьи. Тонко нарезанное мясо, прикрытое марлей, сушилось в обдуваемом сквозняком узук на женской стороне юрты. Сало через пару дней приобретало специфичный вкус –куржуп каан. На мой вкус суп из такого сала с домашней лапшой получается очень вкусным. Голову барана хозяин палил сам и варил суп куйга муну, который обладает целебными свойствами — помогает при простуде, «выгоняет» холод из тела. Кургулдай, прямая кишка с начинкой из околопеченочного мяса и желудка кергиек, варился на следующий день после изиг-хана, вместе с бараньей головой. Дедушка иногда оборачивал кургулдай в несколько слоев газетной бумаги и пек в горячей золе. Бабушка такой способ готовки не одобряла, считала, что запах печеного мяса привлечет змей со всей округи. Третий способ приготовления кургулдай — на пару в чане булгуур во время перегонки молочной водки арага из ферментированного молока хойтпак. Кургулдай подвешивают под котлом с водой, внутри булгуур. 

 Из Нарына или с перевала Калдак-Хамар, который кратко называли «тайгой», привозили косулье мясо. Дед нарезал мясо маленькими кусочками — черно-белая кошка, дедова любимица, одной лапой подтягивала себе угощение — и крутил на мясорубке. Девочки лепили пельмени — много, чтобы хватило на десяток-полтора соседских душ. Хорлай акаа однажды ухитрился проколоть дырки в крышке-халып для котла, крышка вставлялась в больший котел, и получалась пароварка, необходимая для приготовления бууза, тувинских мантов. С тех пор мы начали лепить бууза, считали их не поштучно, а «крышками»: одна, две... Посуда, в которой относили блюда соседям, возвращалась не пустой, обязательно отдарива-лись — хотя бы карамельками и лепешками. Куруг сава эгитпес — посуду не возращают пустой. 

 Несмотря на то, что целое лето и осень жили «одним двором» и в гости, бывало, заходили несколько раз за день, неизменно соблюдался этикет: угостить гостя чаем с лепешками или домашним хлебом с молочными пенками. Гостей, приехавших издалека, в первую очередь угощали приготовленным на скорую руку халимак, или могулуур, кашей из муки и молочных пенок. Иногда бабушка жарила лепешки со шкварками — шарбын. Резала курдючное сало на кусочки, бросала в нагревшийся котел, поджаривала и заливала жидким тестом. Лепешка жарилась с двух сторон до хрустящей корочки.

И непременно варили свежий молочный чай. Подогревать чай для гостей — нонсенс по степному этикету. Родственников, которые навещают изредка, встречали изиг-ханом и домой провожали не с пустыми руками: давали с собой молоко, тарак, сушеный творог, мясо или живого барашка. 

Оставить гостей без угоще- ния — вопиющая невоспитанность. Слава о таких людях распространялась по округе: «Пиалу не дадут пригубить гостю». Поэтому даже в отсутствие старших подростки обязательно предлагали гостям горячий чай и нехитрое угощение. При этом автоматически вспоминаются уроки этикета от бабушки: при подаче чая завернутые рукава одежды полагается спустить, наполненная пиала подается одной рукой, другая в то время поддерживает локоть первой, подарок или угощение принимаются обеими руками. 

Правил этикета много. Нельзя проходить перед старшими. Нель­зя брать еду из блюда для гостей. Нельзя шуметь, когда взрослые разговаривают, а уж тем более встревать в разговор. Девочкам, как и взрослым женщинам, в присутствии чужих полагалось сидеть только в определенной позе: подогнув одну ногу и подняв колено другой. 

Те же негласные законы защищали детей от выговора в присутствии посторонних. Бабушка могла лишь заметить: «Ээ, что-то дети расшалились». Внушение за проступок следовало после отъезда гостей. И никогда, что бы ни случилось, не одергивали чужих детей.

«Нельзя говорить «нельзя» ребенку до пяти лет», — говорила бабушка, балуя правнуков и встречая неизменной улыбкой детские проказы. 

...Так хочется, чтобы передо мною была дверь. И я могла бы открыть ее. Шагнуть через низкий порожек, пригнув голову, в сумрак юрты, освещенный керосиновой лампой с приспущенным фитилем. Замереть у входа, впитывая в себя мельчайшую деталь родного мира. 

Хой ирей

Мне должно быть около десяти лет. Дед, окруженный стайкой внучек, старшей из которых была я, идет по пескам от нашего аала в местечке Кара-Чыраа возле соленого озера к Холчуку, на берегу которого стоит одинокая юрта, черный войлок которой был весь в заплатах и все равно можно было заглянуть вовнутрь через прорехи. Хозяин юрты — высохший от старости Хой ирей. Я не знаю, как перевести его имя, — дословно Дед Овца. Настоящее имя у него было другое — Балдан, но не в обычае у тувинцев называть старшего по имени. Так и я долго оставалась в неведении относительно имени бабушки. Только подростком я узнала и заучила непривычное Ирисинмаа. Она для меня всегда была бабушкой, или кратко авай — мать, моя мама звала ее — мать мужа, бабушкина сестра — угбай, старшая сестра, дети бабушкиной сестры — тетя кууй. 

В тувинском языке понятие тетя обозначают два слова — даай-авай икууй, различая родственников со стороны отца и матери. Повсеместно в Туве тетю по матери зовут даай-авай, а кууй — сестра отца. Но бабушкины племянники звали ее кууй. Этимологический словарь Татаринцева разрешил мои сомнения — в нем есть оба значения словакууй. Разные наименования накладывали и особый оттенок смысла. Так, у старшего дяди по матери — даай — большая, по сравнению с другими родственниками, ответственность за судьбу племянников. На свадьбах ему дарили почетный курдюк, седло барашка, а он обязан был подарить молодым корову не моложе казыра-трехлетки. 

Так и хозяина потрепанной временем юрты все звали Хой ирей, позабыв его настоящее имя Балдан. Слово овца для кочевника не несет того ироничного оттенка, которое прозвучало бы сейчас, назови кого-нибудь овцой. Овца — восьмое животное в восточном гороскопе — заслуживала уважения за свой спокойный нрав, за еду и одежду, что она давала людям. Иногда второе неофициальное имя несло-таки ироничный оттенок — когда какой-нибудь поступок или черта характера человека становились притчей во языцех. Многие годы по выходным в наш городской дом приходил высокий грузный седой старик, которого звали Адыг-Боолдээр — Тот, который закрутит медведя. Тувинцы, обычно не произносящее имени самого грозного обитателя тайги, обходясь словами хайыракан, ирей — дед, спокойно произносили Адыг-Боолдээр. Старик был охоч до баек и рассказывал красиво, много, и не его вина, что слушатели иногда считали, что дед сочиняет для красного словца. Из рассказов о схватке с медведем и родилось имя Тот, который закрутит медведя. Он был одинок, старость проводил в Кызылском доме ветеранов, а на выходных приходил к нам — не к родственникам, а просто землякам из одного района. 

 Мы расселись на войлочных коврах в юрте. Я замечала печать времени на всем: на потемневших и потрескавшихся жердях-ынаа, деревянных сундуках, орнамент на которых уже был неразличим, и низеньком столике около железной печки. Дедушка давал нам отпить чай, налитый хозяином в пиалу, показавшуюся мне грязной. Я отказалась, сказав, что не хочу пить. Если бы я только могла вернуться в прошлое и принять ту чашку чая... Я отказалась от чего-то большего, чем просто чай. Ведь молочный чай — белая, священная пища, к тому же, верх невежливости — отказываться от предложенного угощения. «Огге кирген кижи, аяк эрии ызырар» — «Кто в юрту заходит, тот без чая да не уйдет».

Мои кузины не робели перед малознакомым для меня дедом. Тот часто навещал их в деревне. Старшие дочери дяди, брата отца, страдали эпилепсией. И Хой ирей — он был ламой, буддийским монахом, учился в Улуг-Хурээ, в Улан-Баторе — вылечил их. Даже в советские времена, когда религия не приветствовалась, Хой ирей не отказывал в помощи нуждающимся. Неподалеку от нашего зимовья на просторе между рекой Тес и горой Агар была стоянка дяди Биче-оола, родственника бабушки. Я помню, каким он был в моем детстве — высокий, ладный мужчина недюжинной силы. У него были дочка и трое сыновей — крепыши под стать отцу. Я помню, как они заезжали к нам зимой на санях. Младшему сыну тогда было шесть лет, он носил взрослый тулуп и мог, как поговаривали, в один присест съесть целую баранью грудинку и лопатку со всеми ребрышками. 

Так вот, этот силач Биче-оол — имя переводится как Маленький мальчик — в молодости был излечен старым ламой. Слышала от взрослых, что тогда дядя Биче-оол только вернулся из армии, ранней весной вышел с непокрытой головой на улицу после бани. Простуда, воспаление и лечение в психиатрической клинике. Говорили, что с ним никто не мог справиться, кроме старшего брата, который хоть и уступал младшему в силе, но был единственным, кого тот признавал. «Черные» лекарства и молитвы ламы заставили болезнь отступить. 

Не знаю, что за причина привела дедушку в юрту на берегу Холчука в тот день, может, просто навещал старого человека. Помню лишь, как Хой ирей разворачивал видавший виды кусок ткани, доставал стопочку листов буддийской книги и, осторожно перекладывая страницы, читал недолгую молитву. У него была семья, тувинские ламы не соблюдали целибат, им разрешалось жениться. Дочь Карма — было у нее русское имя по паспорту, но знали ее по имени, данному отцом, — умерла в одно время с известной шаманкой Ай-Чурек, которая тоже была родом из Тес-Хема. После поминального камлания было сказано, что Карма сопровождает шаманку в другом мире.

Монголы

Мой дед воспринимал закрытую границу как ненужное, усложняющее жизнь обстоятельство и вспоминал, как хорошо было гостить у монголов да пить обильную летнюю араку. «Раньше граница только называлась так, строгости не было, — вспоминала бабушка. — Летние кочевья тувинцев и монголов-дорбетов на реке Нарын были по соседству. От тувинского аала до дорбетского — рукой подать, метров 50. Дети вместе скот пасли, играли, а если заигрывались допоздна, то оставались на ночь у соседей». Дед добавлял: «О скотокрадстве и не слышали. Если скот чей отобьётся от стада, отстанет, то пригоняли хозяевам. Монгольские верблюды до недавних пор переходили границу, приходили к озёрам — прохладиться в жаркие дни. И ни у кого тёмных мыслей не возникало. 

Я не мог надивиться любознательности монгольских друзей, их жадности до всего нового. Как-то наше руководство решило культурный уровень своих чабанов повысить. Привезли радиоприёмники, каждому дали под аванс. Через два месяца ни в одной тувинской юрте приёмников не осталось — все «перекочевали» на другую сторону границы. И часы наручные у монголов тогда можно было очень выгодно обменять. За старые часы с потёртым кожаным ремешком мы получали яловую корову. Пограничную заставу вблизи Ак-Эрика построили в сороковых годах. Но раньше, в тридцатых, тувинские пограничники стояли в горах Хаан-Когей. Позже Тока отдал эту территорию монголам». 

Помню, когда началась меновая торговля с монголами, дед первым делом спрашивал у ночных гостей: «Как стариков твоих зовут, чьим будешь, сынок?». Дед любил не столько торговлю, сколько новые встречи. 

Вскоре интернациональная дружба перешла в бурный товарообмен, который называли словом панза, а те, кто активно занимался им, становились панзачыПанзачы — призвание, говорящее об определенном таланте: умении торговаться, просчитывать барыш и получать выгоду. Тувинские последователи Гермеса девяностых годов к тому же были отважными полукайгалами. Нет, они не крали скот, но проводили его через границу по-кайгальски: темными ночами, пряча в ложбинках и логах в степи. У многих мужчин были хорошие знакомцы на монгольской стороне, вместе с которыми проворачивали дела. 

Тесхемцы, в отличие от жителей Эрзина, также живущих на границе, только восточнее, не владеют монгольским языком. Зато «наши» монголы знали тувинский. Помню одного по имени Шоваа, свободно говорившего по-тувински. Мой дед знал его стариков. Когда такие гости приходили, то дед им дарил все, что мог. Бабушка ворчала, что ничего-то в юрте не залеживается благодаря легкой дедовой руке. А тот все отмахивался: «Хоокуйлерни, алгай-ла. Да пусть берут, бедняги».

Время панза началось с ночных визитов монголов на тувинские чайлаги в начале девяностых. Обе страны переживали экономические потрясения. У монголов было много скота, но не было муки. Бабушка говорила, что была у них местная мука, да только кислая. Потому тувинские юрты превратились в склады муки, сахара, макарон, растительного масла — для обмена. 

Почти каждую ночь на чайлаге мы просыпались от лая собак, дед выходил и вскоре слышалось монгольское приветствие: «Сайн байнуу!». Заходили монголы в свободных, непривычно коротких, по колено, тонах, по-монгольски — дэлах. Узнав о гостях, к нам подходили хозяева соседних юрт. Разговаривали на смеси монгольского и тувинского. Бабушка варила свежий чай на жарком огне караганника, ставила на стол домашний хлеб, молочные пенки, сахар, по-быстрому варила суп. Гости угощались и доставали из-за пазух, из седельных сумок товары для обмена: большие плитки кирпичного чая, отрезы шелка, пиалы, кожаные сапоги, именовавшиеся у нас попросту монгольскими, удобные для верховой езды с плоским каблуком, который не давал ноге «нырнуть» в стремя. К тому времени мы, дети, натянув одежду под одеялами, тихо шушукаясь, присоединялись к рассматриванию товаров. Мне особенно нравилось рассматривать, разглаживать прохладный шелк — разных цветов, с разными узорами — традиционными аяк-хээ, узор в форме пиалы, или мелкими цветами. Узоры были золотыми, серебряными или тоном светлее-темнее основы. Женщины ворчали: «Большинство отрезов по три метра, еле-еле на тон хватит, скроить надо с умом, намучаешься, пока узоры совпадут». Отрезы были рассчитаны на короткие монгольские дэл. А тувинцы — и мужчины, и женщины — носили одинаково длинную одежду. Ширина шелка была 70 — 90 сантиметров. Иногда бабушка восхищалась: «Настоящий китайский шелк».

В один из таких ночных торгов бабушка взяла пуговицы и китайский шелк на летний тон для меня — темно-розового цвета, который мы называем ягаан, удивительно нежный на ощупь, с еле заметным аяк-хээ. У бабушки-мастерицы получился тон-шедевр, своего рода эталон. Темно-красная окантовка — тончайшая, в пару миллиметров шириной — пришивалась вручную. Безупречны были петли для пуговиц, сплетенные из ниток. Изящны были и серебряные пуговицы: чуть продолговатые полые капли в сантиметр длиной, увенчанные ажурным олчей-удазыны — узором счастья. За пуговицы бабушка отдала сорокалитровую алюминиевую флягу — также популярный у монголов товар. К концу девяностых качество привозимого шелка ухудшилось — это был уже не настоящий нежный шелк, а нечто грубое, тяжелое, которое норовило рассыпаться по нитям, прилипало к утюгу при неосторожной глажке. Пошли и новые узоры: драконы, яркие цветы. 

Темная ночь, я кручусь рядом с дедом возле коновязи-баглааш, возле которого переступает ногами белая лошадь. Дед оценивает ее под светом фонаря. Иногда наутро дед был недоволен ночной покупкой: «Клейменная-переклейменная бедолага попалась. Не рассмотрел ночью. Далёко ли гнали?»

Ценились молодые лошади, лучше — без тавра, выжженного на крупе. Тогда можно оставить животное у себя. Первое время подержишь вблизи стоянки на ортег — длинной веревке с вбитым в землю колом, позволяющим коню пастись, а затем можно отпускать в табун, присматривая, чтобы новичок не отбился и не направился в родную сторону. 

Каждый хозяин имел личное тавро для коней — инициалы хо­зяина, — заказанное у кузнеца. Местные знали клейма всех жителей сумона, тавро известных коневладельцев узнавалось повсеместно, словно лошадь постоянно носила при себе паспорт с именем владельца. У монгольских лошадей дополнительно к тавру на крупе иногда были отмечены уши — одним или двумя надрезами. Некоторые купленные лошади были клеймены несколько раз — тавро на тавре. Клейменных лошадей перепродавали, сдавали на рынок, иногда с жалостью — если лошадь была молодая, красивая. Иногда оставляли у себя до зимы — на чиш. Покупали и верблюдов на чиш. Ведь у тувинцев их совсем не оставалось, были лишь совхозные, за которыми на протяжении десятилетий ухаживала одна семья. Между тем конина и верблюжатина считались у степняков деликатесами. Молодая верблюжатина с мраморными прожилками жира нежнее говядины, с неприедающимся салом. Из горба вытапливали чистый белый жир, который добавляли в растительное масло, когда жарили боорзаки и лепешки-боова. Я обожала остуженную после варки конину — холодное темное мясо с незастывающим желтым жиром. Но любимым лакомством был отварной желудок, который делился на плотный нижний и мягкий верхний слои. Любила я и толокно из обжаренной ячменной муки с кусками конского сала-казы. Конина и верблюжатина — «горячее мясо», которое дозволялось есть только с наступлением холодов. Иначе — вред для здоровья, от верблюжатины, говорили, если есть в неурочное время, можно ослепнуть. 

АПОЙ-АЛА

Во время школьных каникул у скотоводов хватает помощников. Приезжают свои дети и внуки, родственники посылают ребятню подышать свежим воздухом. У табунщиков нет отбоя от мальчишек, страстно увлеченных верховой ездой. Ради этого они готовы помогать по хозяйству и выполнять любую работу в зависимости от сезона: стричь овец и коз, пасти отару, косить сено, чистить коровники зимой, овечьи загоны — по весне... 

В стае мальчишек, которые крутятся вокруг табуна, находятся один или два с особым умением обращаться с лошадьми. Таким был Артур, мой троюродный брат по бабушке, на полтора года младше меня. Все свободное от школы время он проводил на стоянке у Апоя, который пас один из двух совхозных табунов. Проводил лето в Шара-Нуре, ближе к останцам Ямаалыг. Табун пасся на степном приволье, вдали от чайлагов остальных акэрикцев. Несколько сотен лошадей — много работы и много счастья для маленьких помощников табунщика. Поздней весной мальчишки помогали в стрижке гривы и хвоста у молодняка. По аккуратной стрижке и короткому хвосту можно распознать двухлеток чаваа, готовых к обучению. Объезжали их подростки. Считается, что характер верховой лошади во многом зависит от умения первого наездника. 

Лошади из-под руки Артура выходили «чааш» — смирного нрава, но с одним недостатком — «аскымнаар». Кони в горячке бега не признают узду, и летят на пределе сил. Остановить коня сложно, всаднику часто удается лишь поддерживать направление скачки. У деда был молодой конь Шымаш-Ала, Корноухий Пегий, объезженный Артуром, доброго нрава, но «аскымнаар». От природы он был «чоруу кадыг», с жесткой поступью. Единственным всадником, получавшим удовольствие от езды на Шымаш-Ала, была кузина Айсула, когда подросла достаточно, чтобы пересесть с крупа чужого коня в седло своего. 

Иногда Артур заезжал к нам, резал барашка на расстеленном куске брезента в тени юрты, кулаком ловко снимал шкуру с туши. Рассказывал, что сначала учился снимать шкуру с погибшего молодняка — в иные зимы ягнята десятками гибли от эпидемии, шкуры шли на легкие ой-тон. Затем набивал руку на годовалых барашках. По тому, как мужчина режет барана, можно многое узнать о нем: трудолюбив и аккуратен ли он, или, напротив, ленив и не расположен к хозяйственным делам. Есть и другая примета: скорость варки хана, кровяных колбас зависит от того, кто резал барашка. У умелых получается меньше сгустков в крови, и колбаски варятся быстрее.

Он стал героем, когда привел к победе скакуна Ала табунщика Апоя на главных скачках года во время празднования Наадыма. Артур и Апой-Ала выигрывали чемпионат республики дважды. 

Вся Тува знает историю Эзир-Кара, Вороного Орла, тоже родом из южных степей. Хозяина его, Санданмаа Сояна, репрессировали в 1939 году. Эзир-Кара, который побеждал на главных скачках Тувы пять раз, с 1934 по 1938 год, не допустили до очередных состязаний. Эзир-Кара, по слухам, погиб на работах по перевозке леса в далеком Тоджинском кожууне. В Ак-Эрике стоит памятник скакуну-легенде. 

Апой-Ала для акэрикцев стал легендой при жизни. Столько о нем говорили! Пегий, в белых и рыжих пятнах, небольшой, как и все степные горячекровные кони, он был типичным представителем тувинской породы. Хорош был Ала на дальней дистанции. На третьем десятке километров открывалось второе дыхание, скакун отрывался от соперников и финишировал в одиночестве. Тогда скачки проводились по старым правилам, и дистанция для взрослых скакунов была около сорока километров. Удивительным было и то, что Ала побеждал на Наадыме в «почетном» возрасте — в 12 и 13 лет. Обычно в скачках на дальней дистанции участвуют кони в расцвете сил, шести — восьми лет. Вернувшись после Наадыма, Артур выглядел смущенным вниманием к себе. Но глаза его искрились счастьем. 

Он вспоминается мне чаще всего картинкой из Шара-Нура: подросток в вылинявшей от солнца одежде, в кирзовых сапогах, сидит в седле, чуть наклонившись — навстречу собеседнику. Подросток, в чьих глазах читались извечные мальчишеские тайны. И которому так мало надо было для счастья — конь и степь для скачек. 

МАГИЧЕСКАЯ СТЕПЬ

Степь может показаться безжизненным пространством для чужака. Это не так. Кружатся в бездонной дали птицы, слышится клекот сокола или орла, хищные птицы падают вниз, подхватывают добычу и взмывают, чтобы исчезнуть в выжженном солнцем бледно-синем просторе. Разорванные пятнами солнечного света, проносятся по степи тени пролетающих облаков.

То и дело дорогу перескакивают тушканчики, молва их обвиняет в воровстве молока у коз по ночам. Крупные зайцы прячутся в прибрежной траве, от них в напрасном испуге отскакивают лошади. В юрту иногда забредают степные мыши хулагана — белые с большими ушами и коротким хвостом. Бегая босиком, можно нечаянно наступить на безобидного полоза, сливающегося с песком. Или застыть перед крупной змеей, покрытой цепью ядовито-зеленых ромбиков на темно-зеленом фоне чешуи. Лисицам изредка попадается легкая добыча в виде отставшего ягненка. Изредка белохвостые косули плавным галопом рассекают степную гладь. 

В конце мая — раннем июне в траве вокруг озера появляются гнезда с самыми разными яйцами: большими и маленькими, пятнистыми и белыми, серыми и коричневыми. Чуть позже озерную гладь пересекают желтые малыши в сопровождении родителей-уток. В плотной береговой грязи оставляют следы кулики и шилоклювки. Близко подпускают к себе огари и турпаны. Редко, в сентябре, появляются невиданные для Шара-Нура цапли — передохнуть во время долгого перелета на юг. В горах гнездились коршуны, соколы и грифы. Из перьев грифа, вставив стержень, я мастерила ручки. 

«Считать журавлей — не к добру», — говорили старшие. Но любопытство оказывалось сильнее, и мы все равно считали птиц. Иногда их в стае оказывалось до тридцати. В начале лета в невысоких зарослях можно наткнуться на журавлиного птенца — пушистого, длинноногого. К концу августа детеныши подрастают. И в ранее парных танцах журавлей появляется третий участник — чуть меньше ростом, чем родители. Танцуют они на раннем закате, когда жара спадает, а в степи воцаряется спокойствие. 

 Страшнее полудневного июньского солнца может быть ветер. Ветер в степи бывает разным. Прохладное дуновение воздуха, проникающее в юрту через открытые стены. Ровный сильный ветер, напоенный запахом солончаков и прибрежной грязи, потемневшие озерные волны взбивают пену вдоль берега. Шквалистый с короткими промежутками затишья, грозящий поднять юрту в воздух. 

Грозный ветер рождается из безобидной точки на чистом небосводе. Точка на юго-западе стремительно продвигается вперед, одновременно расширяясь. Проходят какие-то минуты и поднятые клубы песка закрывают полнеба. Ясный день резко сменяется сумерками. Песчинки жалят похлеще осиных укусов. Спасение одно — в укрытии. Однажды во время такой песчаной бури мы всем аалом безуспешно пытались загнать отару в загон. Овцы упорно разворачивались по ветру, а вскоре вырвались из живого кордона и помчались к востоку, подгоняемые бурей. За ними поскакали мы с Айдыном — тогда тринадцатилетние подростки — в тяжелых брезентовых накидках с капюшонами, прихватив шыыкпыыр, длинные гибкие шесты с кожаной веревкой на конце. Нам удалось догнать отару и направить ее к зимовью верблюдоводов в верхней части озера. Вместе с овцами мы укрылись от непогоды в кошаре на зимовье верблюдоводов, просторной и крепкой бревенчатой постройке. Вскоре сухая буря сменилась грозой, а свист ветра — шумом дождя. Под вечер мы пригнали овец на стоянку. Накрапывал дождик, но ветра уже не было. 

Когда лучи солнца прорываются сквозь тяжелые тучи, придавая им необычно насыщенный оттенок, мокрый потемневший песок, караганник и юрта, попавшие под луч, озаряются ярким светом. Серая пелена уходящего дождя зависает далеко на северо-востоке, а в противоположной стороне кромка неба вспыхивает безоблачной полоской. 

Степь прекрасна во все времена года. Летняя с волнами зеленой травы, которые колышутся под легким ветром. Осенняя золотая с прозрачным воздухом и утренним морозцем. Зимой степь напоминает искряющуюся гладь высохшего озера, покрытого кристаллами соли. Снег отражает солнце и многократно, до рези в глазах, увеличивает мощь света. В иное ясное и особенно холодное утро горизонт скрывается в дрожащем розовом мареве. Неосторожно глубокий вздох — и густой морозный воздух словно разрывает легкие изнутри. Из всей тувинской жизни больше всего тоскую по зимовью.

Ещё один способ жизни

Звонок из Хельсинки застает тетю Дарисю, младшую из маминых сестер, в овечьей кошаре. Блеянье сотен ягнят перекрывает голоса, поговорить не удается. Замолкает телефон в моих руках, растворяется в пространстве шум зимовья. Я вижу, как тетя моя подхватывает из загона ягненка — кудрявого, белого, с черной головой — и оглядывается в поисках матки с таким же, как у ягненка, куском ткани на спине. Ягнят — и маток — несколько сотен, потому приходят на помощь яркие лоскутки-метки. Хозяевам, которые день за днем ухаживают за скотом, подсказки не нужны: они помнят каждую овцу в многосотенной отаре и каждого новорожденного ягненка.

Тетя кружит между овцами, то исчезая в полумраке кошары, то снова появляясь в квадратах света под заиндевевшими вентиляционными колодцами. Деловито подбегают овцы, с надеждой смотрят на ягненка в руках тети, вдыхают запах малыша и быстро убегают. А хозяйка приговаривает: “Куда запропастилась мать?”. Наконец, одна овца задерживается, лоскутки совпадают, и малыш ныряет под живот матери, которая довольно обнюхивает подрагивающий хвостик детеныша. Тетя берет на руки очередного ягненка.

Я не была зимой на новой стоянке тети. Их семья оставила родные кочевья в Тес-Хеме и переехала поближе к столице несколько лет назад, тогда мы уже уехали в Европу. С тех пор удается ездить на родину только летом. Поэтому, представляя себе тетю в кошаре, вижу зимовья из своего детства — отцовых родителей в предгорной равнине перед Агаром или же родителей матери вблизи Дус-Холя, Соленого озера.

Весну, лето и осень родители отца кочевали вокруг Шара-Нура. Весна начиналась с Божалыга в верхней части озера. Где-то в этих краях находится место последнего пристанища бабушкиной родни. Никаких материальных свидетельств того не осталось. За короткое время птицы и животные завершали круговорот жизни, оставляя солнцу и ветрам лишь кости, которые вскоре исчезали, засыпанные песком. Тот погребальный обычай остался в прошлом, семь десятилетий назад.

Лето проводили на озерном берегу, обдуваемом ветерком. В предгорьях Агара было осеннее стойбище, кузег, где оставались до середины ноября, когда тем­пература опускается до минус 20–25 по Цельсию. Насыпанный по периметру войлочной юрты сухой перетоптанный помет-одек помогает сохранить тепло. Жарко в юрте не бывает. Железная печурка быстро раскаляется и щедро делится теплом, но так же быстро остывает. Да и жар от натопленной печки прогревает лишь небольшое пространство вокруг очага.

В постели стелются мягкие бараньи шкуры, поверх ватного одеяла набрасывается зимний тон или одеяло из шкур. Шкуры и одеяла пахнут дымом — дед ранней осенью устраивает холодную коптильню и “коптит” шкуры взрослых баранов, которые приобретают желтый оттенок и запах костра. Если в юрте есть маленький ребенок, то огонь в печи поддерживается круглые сутки, на ночь подкладываются толстые поленья или куски корзен потолще. Кровать мамы с ребенком на ночь со всех сторон занавешивается плотными покрывалами — защита от сквозняка. 

С переездом на зимовье хлопот по уходу за скотом прибавляется. Каждое утро необходимо чистить коровники: два–три часа граблями подбираешь подмерзший навоз, загружаешь им металлические ванны-онгача и выволакиваешь из коровника, дальше уже верхом оттаскиваешь за кошары. Навоз к следующей осени превратится в oдек — сухую смесь, которая используется в качестве сменной подстилки в коровниках и овечьей кошаре. После коровника настает очередь открытых загонов и территории стоянки. Также ежедневно прибирют кодан, условную территорию стойбища вместе с жилыми постройками, кошарами и сеновалом. К возвращению скота с пастбища надо растопить воду в цистерне со встроенной печкой и заполненной кусками речного льда. Вечером коров заводили в кошару и привязывали так, чтобы они не могли бодаться. Телята ночевали в отдельной небольшой пристройке, а быки проводили ночь на открытом воздухе под навесом.

Время от времени надо выезжать верхом — направить в сторону стойбища чересчур удалившийся табун или отару. Поездка верхом в сильный мороз — далеко не удовольствие. Седлаешь мохнатого коня с заиндевевшими ресницами, надеваешь тяжелый тон из продубленных овечьих шкур и отправляешься за скотом, который и в трескучие морозы разбредается по степи в поисках корма. Жизнь скотовода — все время на воздухе. Какой бы погода ни была, ты занимаешься привычным трудом. И при этом не задумываешься о том, что работа тяжелая. Это даже не привычка, а просто Another way of life, способ жизни.

Днем, ближе к весне, надо натаскать сена для подкормки молодняка — ягнят и телят. Суягные овцы пасутся отдельной отарой вблизи стойбища, их надо проверять время от время — помочь овцам при окоте, дать матери вылизать детыныша и отвезти его домой, укрыв от мороза в теплой войлочной сумке-инчеек. Если овцы ягнятся без присмотра, то остаются в степи с детенышем, либо сами приводят ягненка на стойбище. Иногда новорожденные ягнята становятся добычей соколов-балобанов.

Стельных коров, близких к отелу, стараются оставлять в загоне. Утром проверяют вымя и петлю. Если вымя твердое от молока, а петля опущена, значит, не сегодня-завтра корова может отелиться. Хуже всего зимой приходилось коровам помеси тувинской и завозной симментальской пород, которые плохо переносили морозы. У бабушки с дедом было несколько таких буренок родом из центральной Тувы, которые были приданым их невестки, жены одного из сыновей. Стадо зимой выглядело экзотично — часть коров выходила на пастбище в разноцветных стеганых попонах, вымя у дойных закрывалось теплым чехлом.

Сразу после переезда на зимовье забивали бычка или яловую корову на чиш, запас мяса на зиму. Тушу разделывали и замораживали кусками доорамчы. Сразу готовили ууже — складывали отдельно мясо на весну. Открывали ууже — по-тувински, ууже бузар — на Шагаа, празднование нового года по лунному календарю. Требуха — сердце, легкие, печень, часть кишок — вместе с полосками мяса складывалась в тщательно промытый рубец и замораживалась. Хырбача ели к концу зимы, с мороза заносили в тепло, строгали чуть подтаявшую часть и тушили или варили густой суп.

Кишки чистили, готовили хан — кровяную колбасу, отдельно складывали двенадцатиперстную кишку, разрезанную на 12 — 13 кусков одинаковой длины — для приготовления тырткан, колбасы из рубленого мяса, срезанного с шейных позвонков. Туго набитые жирным фаршем, приправленным солью и толчеными поджаренными семенами дикого тмина, колбаски завя­зывались суровыми нитками с двух сторон и замораживались. Тырткан — деликатес и праздничное блюдо, варится в первый день Шагаа. По обычаю, тырткан брали в качестве гостинца, когда шли в гости в новогодние дни. Осенью резали одного — двух барашков и также замораживали на весну, когда отощавший за зиму скот не резали.

* * *

Родители матери, дед Данзурун и бабушка Емчур Папыновна, зимовали вблизи Дус-Холя, Соленого озера, откуда была видна восточная оконечность Агара. Зимовье было большим — три домика: на семью чабана и временных помощников, сакманщиков, коровник и просторная кошара для овец — голов на пятьсот. Дедовский дом был просторным для зимовья — из двух больших комнат, в которых царили порядок и чистота. Первая комната совмещала в себе прихожую, кухню и бабушкину спальню с ее уголком для работы. Кто-нибудь из младших внуков спал вместе с бабушкой. Остальные дети размещались на полу в большой комнате, укрывались одеялами и дуктуг-тон. Дедова кровать стояла в этой же комнате, ближе к выходу.

Во времена моего детства дед и бабушка были чабанами совхоза “Чодураа”, в котором разводили тонкорунных мериносов. Они были крупнее тувинских овец, с длинным тонким хвостом в отличие от курдюка местных сородичей. А курдюк для тувинца — не просто лакомство, это традиция. Новорожденному вместо соски-пустышки дают кусок сырого курдюка. За невесту “платят” курдюком. На свадьбах почитают курдюком старших родственников жениха и невесты. Чодуринским чабанам приходилось часто обращаться к родственникам и сватам в соседних сумонах с просьбой обменять баранов.

Мериносы требуют большего ухода по сравнению с овцами местной неприхотливой породы. Их подкармливают зимой. Ягнята появ­ляются на свет слабыми, с тоненькой шерсткой. Поэтому овец с признаками приближающегося окота оставляли в открытом загоне на день. В разгар окота по ночам уста­навливали дежурство в кошаре — поддерживать огонь в железной печке и помогать маткам во время ягнения. В это время сакманщики и чабаны работают без отдыха, а дежурным блюдом становятся пельмени. Их загодя лепят и замораживают мешками, чтобы потом можно было лишь вскипятить воду и быстро сварить. Приехав на весенние каникулы в конце марта, внуки-подростки также дежурили ночами в кошаре, а к концу смены с гордостью докладывали взрослым, сколько малышей родилось.

Некоторые овцы после рождения ягненка не принимают малыша и отказываются кормить его. В таких случаях исполнялась церемония Мал алзыры: бабушка садилась на землю, подвернув одну ногу, как обычно, позади привязанной овцы, подпускала к ней ягненка и заводила монотонную мелодию, которая повторялась снова и снова. И случалось чудо — овца успокаивалась, принюхивалась к хвостику ягненка, облизывала шерстку и начинала кормить его.

Мелодия — разная для каждого вида скота. Сбой материнского ин­стинкта чаще случался у коз, не­ред­ко — у овец. Помню лишь один случай, когда корова отказалась подпускать к вымени новорожденного теленка. Бабушка — мать отца — умиротворяющим напевом пыталась образумить корову. Пока мать отбрыкивалась от теленка, его начала кормить другая корова, потерявшая своего детеныша. Позже и своя мать приняла малыша, и теленок вырос при двух матерях, перебегая от одной к другой во время кормления.

К концу марта — началу апреля ягнята подрастают, и их перестают подпускать к матерям по одному. Вечером, когда отара возвращается с патбища, овец закрывают в открытом загоне, куда выпускают ягнят. Громкоголосой белой волной они выплескиваются из полумрака кошары к матерям, подзывающим своих детенышей.

В окрестных горах было много волков. Обычно дед выпускал отару на пастбище, а сам седлал коня, одевался и ехал вслед. Этого короткого промежутка времени хватало, чтобы волки зарезали нескольких овец. О визите хищников узнавали издали — по темным фигурам грифов на фоне белого снега. С приближением человека огромные птицы нехотя отрывались от туши и улетали в сторону гор. Их редко увидишь в полете, нечасто находишь длинные перья, из которых можно мастерить ручки. Но на волчью добычу они слетались молниеносно, словно материализовались из белого небытия в нужном месте в нужное время.

Волки наведывались и по ночам. Каким-то образом забирались в кошары, убивали или ранили десяток–полтора овец. Как-то после ночной резни дед обнаружил овцу, у которой была вырвана грудинка, самая жирная часть у мериноса. В шара-нурских отарах попадались барашки без курдюка — волк отхватывал лакомую часть, не убивая жертву. Летом над овечьими загонами возвышались чучела, старые тон на жерди. В таежном Шуурмаке, на чайлаге дедушки Данзуруна, внуки-подростки сторожили отару по ночам и спать укладывались либо в палатке рядом с загоном, либо на сер — навесе из жердей. Лежишь, укрывшись теплым зимним тон, и любуешься звездным небом.

На зимовье мы приезжали и летом — провести неделю на Дус-Холе, в степном покое, прорезаемом лишь частыми криками удодов в ярком оперении и с высокими хохолками. Соленое озеро, так переводится Дус-Холь, когда-то было большим. По мере высыхания остались круглые озерца, соединенные перешейками. Процент соли в воде настолько высокий, что полные тетушки, сестры деда Данзуруна, не умеющие купаться, кружились на спине по поверхности воды. То и дело кожу обжигал укус крошечных красных рачков, которые умудряются выживать в солевом растворе. Я забредала в озерцо, где воды было по колено, а все дно было покрыто плотной корочкой из соляных кристаллов, в некоторых местах возвышались соляные островки. Соль толкли и использовали для приготовления пищи. В корм скоту покупали серую каменную соль из овюрского Дус-Дага, куски которой были разбросаны по стоянке.

Летом жили не в своем доме, а в том, что выходит на озера и в котором зимой живут помощники. Бабушка набирала грибов и сушила их, нанизав на нитку. Еда не отличалась от той, что едят по всей Туве на аржаанах, минеральных источниках: жареное просо, толокно-далган из ячменя, бульон из вяленого мяса и сушеный творог ааржы, который кладут в горячий чай.

ПО КЛИЧКЕ УРЯНХ

Мою бабушку по матери звали Ёмчур Папыновна. Была она из рода чолдак-соянов, которые кочевали от Кызыл-Чыраа на реке Тес до Бай-Холя и Ямаалыга на юге. 

Дедом ей приходился знаме­нитый в южной Туве кайгал-коно­крад Сартыыл Адавастай. Он угонял скакунов по заказу. Адавастай говорил по-монгольски, был крепко сложенным мужчиной с сильными руками, мог бросить двойной аркан. О таких говорят: «Черге сыдымы душпес кижи». Не даст упасть аркану — всегда ловил коня с первого броска аркана. Если исчезал лучший скакун и при этом не было следов волочившегося аркана на земле, монголы догадывались: «Урянх угнал». Урянх — так звали Адавастая монголы.

В местечке Кара-Хая, Черная Скала, у него была потайная пещера размером с юрту, вход в которую закрывался камнем. Другое укрытие было в У-Шынаа — густой лес, который так и называется Лесом Адавастая. 

Кайгал проводил в вылазках больше времени, чем с женой и детьми. Добычу раздавал людям, себе много не оставлял. В начале революции был заключен в тюрьму, но пробыл там недолго, его вскоре отпустили. Коданмай забрал отца из Кызыла, верхом они возвращались домой, в Тес-Хем. После ночевки в местности, где сейчас расположен Балгазын, Адавастай сказал сыну: «Ты езжай вперед. У меня тут дела кое-какие есть, догоню тебя». 

Не догнал он сына. Через людей передал наказ: возвращаться домой и не искать его. Сам вернулся в Кызыл, устроился на работу ухаживать за лошадьми в ту же тюрьму, где отбывал наказание. Он поступил по негласному степному закону: не возвращаться домой после ссылки или заключения, чтобы не навлечь беду на семью. 

Из-за кайгальского — пролетарского — прошлого отца сын Адавастая Коданмай избежал политрепрессий. Он руководил арбыном, при вступлении в колхоз отдал 600 овец, а оставшиеся сто с лишним голов подарил дочери Ёмчур, когда та выходила замуж. Во время войны Коданмай был бригадиром, собирал скот для отправки в Советский Союз. Среди отправленного им скота был и косяк родителей деда Данзуруна, одна кобылица прибежала домой, и ее в страхе спрятали в тайге. 

У моего прадеда Коданмая и его жены Эпи было семеро детей. Отцом Эпи был дорбет Конду.

Зимовье Эпи и Коданмая было у холма Сыдым-оваа в местечке Доозуннуг на южном берегу Тес-Хема. Со стоянки Сыдым-Оваа мой дед Данзурун позже забирал свою невесту Ёмчур. Свадьба их состоялась в памятный день — 9 мая 1945 года. Моя мама родилась на той же стоянке в январе 1948 года, а пуповину ей отрезал дед Коданмай.

 После войны Коданмай начал пасти колхозную отару, стал известным овцеводом и был награжден поездкой в Москву, на всемирный съезд молодежи, в 1953 году. Вернувшись, рассказывал внукам о том, что видел обезьян в зоопарке. Он ушел за красной солью в 1954 году. 

Бабушка Ёмчур — невысокая, с седой косичкой, свернутой и заколотой гребешком-дугой. Никогда не сидела без дела, все время хлопотала по хозяйству или рукодельничала. Она родила восьмерых детей: шестерых дочерей и двух сыновей. Кроме бесконечных неотложных дел по хозяйству, успевала выделывать шкуры и шить одежду: тон на разные сезоны, обувку из кожи, войлока и шкур. В минуты отдыха теребила шерсть или крутила веретено. Новорожденным внукам, которых в иной год было по три-четыре, бабушка шила безрукавки, осенние и зимние тоны, бопук идиктер — обувку из мягкой кожи или войлока. Внучка Айдана годика в три щеголяла в белоснежных сапогах из плотной кожи с голенищем из шкуры ангорской козы с длинной волнистой шерстью. У меня хранится пара мойтак из черной кожи и войлока бабушкиной работы — обуви для малышей от года до трех. 

Летом юрта маминых родителей была полна детворы. Весь дор, самая широкая и дальная от двери часть юрты, был устлан детскими постелями. Мы парами пасли отару, девочки постарше помогали с дойкой. Коровы были молочными, телят подпускали к матерям дважды, поэтому доили долго, а молока варили несколько котлов. При таком количестве ртов бабушка умудрялась собирать ореме, молочный жир-пенку, чтобы осенью наварить чокпек, смесь из ореме и сушеного творога-ааржы, которая хранилась в промытых бараньих рубцах. У бабушки под кроватью, на сквозняке, хранилось не менее десяти рубцов, каждый килограммов на десять-двенадцать, набитых жирной смесью янтарного цвета. Зимой немного чокпека клали в горячий чай. Такой чай изгоняет холод и помогает при простуде. При варке чокпека собирали излишки жира — топленое масло — и хранили в бараньих мочевом пузыре и слепой кишке. Из овечьего молока бабушка варила сыр ээжегей — крупнозернистый, кремового цвета. 

Бабушка любила дикие шам­пиньоны — других грибов мы не знали, — которые в середине июля появлялись в изобилии в местах, где раньше стояли загоны для скота и где земля была подпитана органическими удобрениями. Мы набирали за раз по ведру. Бабушка отрезала ножки, чистила шляпки и жарила на топленом масле. В середине июля на солнечных полянах и склонах Танды-Уула поспевала земляника. На берегу реки и лесного родника, к которому мы ходили за обжигающе холодной водой, росла красная и черная смородина. Дикая малина была мелкой и встречалась редко. В ягодную пору в лесу приходилось быть осторожными. Земляничные поляны облюбовывали лакомки-мед­веди, а на теплых камнях грелись темные, с металлическим отблеском лесные гадюки. Ближайший светлый лес был излюбленным местом для детских игр: мы строили шалаши, делали потайные склады, прятались и играли в партизанов. 

В середине августа отправлялись верхом на ближний горный склон, поросший кедрами, и набирали шишек. Пекли их на углях, чтобы избавиться от клейкой смолы, и над стоянкой стоял густой запах смолы и кедрача.

БАБУШКИ-ЦЕЛИТЕЛЬНИЦЫ

Мои бабушки лечили внуков травами, обходясь без аптечных лекарств. Начинали с самого рождения. Новорождённого малыша купали в особой ванночке: в воду добавляли молотые артыш и каменную красную соль, отвар плиточного чая, нежирный бульон из баранины. Верили, что купание в таком растворе помогает ребёнку быстрее окрепнуть, вырасти здоровым, а также служит профилактикой кожных заболеваний.

Поили различными отварами: шиповника, можжевельника и солодки — при простуде, золотого корня улуг оът — зимой, в качестве общеукрепляющего средства, черемухи — при расстройстве пищеварения. Солодка по-тувински называется чигир-сиген, сахарная трава. Маленькие щеточки из солодки обмакивали в простоквашу, заменяли им сахар. 

Горячий бульон с толченым корнем дикого пиона шенне помогал при ознобе и повышении температуры. Папина мама извела бородавки с моего лица нестандартным средством — дождевой водой, скопившейся в ямочке в середине свежей коровьей лепешки. До этого меня в городе водили к дерматологу, пытались лечить какими-то мазями, ляписом с резким уксусным запахом, которые не помогали. Та же бабушка лечила гайморит — клала на щеки полотняные мешочки с нагретым песком или солью. С тонзиллитом боролись при помощи минеральной воды на аржаане — радоновом источнике Уургайлыг в Тандинском районе. И, конечно, купание в соленых озерах — профилактика простудных заболеваний и помощь при дерматологических проблемах. Распаренную волчью траву бору оъду накладывают на нарывы и незаживающие мокрые язвы на коже.

Чуксугбай — корень — в толченном виде настаивают в кипяченной горячей воде и пьют. Помогает при многих болезнях. Как-то привезла дедушку Кадып-оола с острым болевым симптомом в Кызыл, выяснилось, что у него камни в желчном пузыре. Дед сбежал из больницы, куда его положили на операцию. «Не перенесу я операции», — сказал он. И уехал домой, отказался от мясной и жирной пищи и пил настой чуксугбай. Как-то один теленок заболел эмфиматозным карбункулом, нога опухла, еле ходил. Дед поил и теленка тем же настоем. У теленка через какое-то время появился нарыв, после этого нога зажила, и вырос теленок в черного быка, только прихрамывал еле заметно. 

А дед через год приехал в Кызыл на ультразвуковое исследование в «чабанскую» клинику, врачи увидели результаты, долго обсуждали и спрашивали деда, как он вылечился — от камней в желчном пузыре и следа не осталось. Дед радостно говорил: «Чуксугбай!». Для зубов он вреден, поэтому обязательно надо прополоскать рот водой.

Старики, у которых болели суставы, сами себе назначали курс природного физиолечения в летнюю жару: обертывания минеральной грязью и горячим песком, купание в соленой воде. 

У бабушки Ирисинмы было много народных средств. В детстве у меня часто обветривались губы и мучила жажда. Бабушка говорила: «Иштинде халыынныг», с жаром внутри. И давала мне периодически по крохотному комочку струи кабарги — тооргу хини — растворенному в ложке воды. Струя кабарги также помогает при метеоризме. Не помню уже от чего, но какое-то время мне пришлось пить по утрам по столовой ложке топленного медвежьего жира. При ожогах использовали облепиховое масло. Медвежий жир и жир тарбагана используют при легочных заболеваниях, обмазываются ими при простуде. 

При нехватке гемоглобина ели шык баар, сырую или недоваренную печень: говяжью, баранью, но наиболее эффективным средством считается конская печень и свежая козья кровь. Кровь горного козла чунма — при травмах, переломах. При забое животного кровь разбрызгивают на плоских камнях, подсохшую собирают и пьют, растворив в воде. 

Сендир, или шивит, — выглядит как известь красного цвета — растворив в воде до состояния густой жижи, накладывают на опухоль, фурункулы. Сендир собирает опухоль в одном месте, которая затем прорывается. С той же целью используют желчь медведя и кусок нагретого овечьего курдюка. 

Как-то в детстве умудрилась порезаться острым ножом. Из раны на руке, между большим и указательным пальцами, хлестала кровь. Бинты не помогали, а из Ак-Эрика до больницы в Самагалтае ехать минут сорок. И бабушка применила странное средство: взяла тонкую прозрачную бумагу, в которую было обернуто печенье, подожгла ее. Собранный горячий пепел засыпала в рану. Кровотечение остановилось, и мы спокойно доехали до районной больницы. Только хирург, которому пришлось вычищать рану перед накладыванием швов, долго ругался насчет любителей народной медицины.

ДЕД-МАСТЕР

После завершения утренних работ дедушка, отец моего отца, Кадып-оол Кунуяевич Соян доставал из-под своей кровати деревянный сундучок с различными инструментами, мешки с конским волосом или куски кожи и принимался за работу. Материал готовился еще зимой. Забив в начале зимы молодого бычка, шкуру растягивали на морозе, предварительно металлическим скребком убрав шерсть. Для выделки годится яловка или бычина. Весной, в марте-апреле, шкуру отмачивали, плотно сворачивали и, положив на большой плоский камень, отбивали березовым поленом толщиной в кулак. Один бьет поленом, другой переворачивает свернутую шкуру. Получившуюся мягкую, но плотную кожу красили и использовали для изготовления сбруи или шили обувь, обычно, красные мойтак. Для краски брали кору старой лиственницы, отваривали ее в воде, добавляли немного жира. Этой смесью растирали кожу. 

Овечью шкуру сушат. Некоторые растягивают при помощи косы, симээце-хадыыр. Затем приходит черед хедирге — деревянного инструмента разной длины, иногда — до метра, с зубцами, которые при необходимости подтачивают. Шкура закрепляется между ногами и затем ее тянут при помощи хедирге. Третье действие — баарлаар: мелко режут или толкут в ступе отваренную печень, добавляют чуть-чуть воды с молоком и размешивают до консистенции жидкого теста. Намазывают эту смесь на шкуру, сворачивают и завязывают ее в куске материи. После одного-двух дней снова обрабатывают с хедирге. Печеночная смесь убирается во время хедиргилээр, затем скребут симээце. Клали шкуру на деревянный сурге длиной больше метра, подкладывали что-нибудь под низ, иначе шкура прорвется.

Если приходилось забивать корову летом на продажу, то шкуру сразу же клали в озеро, закрепляли тяжелым грузом. Вымачивали в соленой воде три-четыре дня, затем убирали шерсть. Кожа получалась гладкой. Затем высушенную шкуру растягивали на земле и скребли железной лопатой. Выделанная мягкая кожа шла на торепчи-фендер для седла и сыдым-арканы. 

Зимой арканы делали по-другому. Дедушка рассказывал: «Отец Андрея Бызаакая так делал: парную шкуру резали полоской шириной в три-четыре пальца, для чего шкуру закрепляли на ноге, под коленом, и резали острым ножом. Полоску скручивали и вывешивали на одном из столбов кошары. От мороза шкура белела, шерсть снималась легко. Весной ее выделывали. Шкуры бычка хватает на один аркан. Полоску вырезали по кругу — тоорулгалай, в конце оставался маленький круг кожи. Арканы, сделанные из одного цельного куска кожи, получаются короче. Арканы длиннее делают из двух кусков кожи. Закрепляют перекрестным методом: концы кожаных полосок разрезают и закрепляют внахлест — кожаными швами-коктээнчи, на которые шла шкура взрослого козла-серге. Шкура коня не требует особой обработки, вымочить ее, да шерсть соскрести — и можно сразу плести путы. Но конская шкура недолговечна, легко рвется. Из шкуры коня делали хогуур — емкость для хойтпака, ферментированного молока, для варки слабоалкогольного напитка арага. Шкуру для хогуур не обрабатывали, потому она была с красными прожилками, подвешивали за «плечи» на деревянные опоры-чагы». 

Длина сыдыма — девять метров, для мальчиков средний сыдым бывает в пять метров длиной. Слишком большой не стоит делать — в руке не уместится.

Замки для арканов делали из дерева или из тонкого конца козлиного рога, для чего отпиливали кусок рога и протыкали его рас­каленным металлическим прутом. Также по весне выделывали кожу на веревки для крепления груза на верблюдах. Сами делали уздечку, недоуздок, кижен. Ки­жен — кожаные путы с тремя замками из березы или кости, которые связаны между собой округло сплетенной веревкой в два пальца шириной. 

Осенью, в октябре, дедушка коптил шкуры, которые затем использовались для пошива одежды, одеял и обуви. Выкапывал яму с прямым дымоходом, сооружал каркас из гибких ивовых прутьев. Шкуры прикреплял, расстянув на каркасе, а кожаные ремни подвешивал свернутыми. Коптили на сухом конском навозе. Иногда шкуры подпаливали — не проследив за огнем.

Шкуры приобретали светло-коричневый оттенок, запах дыма и устойчивость к влаге. Бабушка шила из продымленных тяжелых шкур зимние негей-тон без тканевого покрытия, для дедушки и сыновей. Одеялами из таких шкур укрывались поздней осенью в юрте, до переезда на зимнюю стоянку.

«Учись, дочка. Получи образование», — советовала моя бабушка Ирисинмаа Норбуевна Кадып-оол, в девичестве Баян. Ей самой не довелось получить образование: «Моим бабушкам нужна была помощь по хозяйству, младшей сестре Анай повезло — ее отправили учиться в Самагалтай, а я осталась с бабушками». Бабушками она называла женщин, воспитавших ее, ее родных сестер Хулер (Сырат) и Анай (Симчитмаа) и брата Хурбу Баяна. Бабушкиного брата Хурбу я смутно помню — мужчина на кровати моего деда в нашем доме в Ак-Эрике. Бабушка вспоминает, что я, «как и все дети, словно чувствовала, что человек тяжело болен — не хотела к нему подходить». Дети Хурбу и его жены по имени Карма: Сандыраа, Пушкин, Анчымаа, Аида, Саида и Сайха. Младшая Сайха — моя одноклассница — родилась, когда матери было 49 лет.

«Старшей бабушке было 94 года, имени ее не помню, звали ее просто Кырган-авай, бабушка. Она дожила до 94 лет. Ее дочери было за 70, звали ее Чула, а фамилия была Баян. Бабушка Чула — приемная мать нашей матери Севил. Наша родная мать Севил была из рода Чооду, из Берт-Дага. Она умерла в 42 года от кровотечения после выкидыша. Мне тогда было 16 лет. Всех четверых детей Севил — Хулер, Хурбу, меня и младшую Анай — вырастила бабушка Чула. Отца тогда не было. Мужа Чула звали Норбу, мы и стали носить отчество Норбуевна», — рассказывала бабушка.

В книге «Репрессированный конь» (2011 г.) Чооду Кара-Куске, двоюродного брата моей бабушки, написано, что отца бабушки и мужа Севил звали тоже Норбу, он был репрессирован и осужден на два года. Севил была одной из восьми детей ламы Самагалтайского хурээ Чооду Чыргал-Чочу и его жены Амагалан. В книге Чооду Кара-Куске написано, что Чыргал-Чочу умер в возрасте 61 года, в 1930 году, когда «Правительство ТНР обнародовало постановление и началось массовое уничтожение духовенства — поджигали хурээ и литературу, репрессировали лам и шаманов, конфисковывали их имущество, отправляли их в ссылку, обязывали платить большие налоги, ущемляли конституционные права. Чыргал-Чочу не смог выдержать такого бесчинства власти и, объявив протест против такого произвола, сам ушел из жизни у крыльца здания кожуунной администрации» (с. 10, «Репрессированный конь», Кызыл, 2011).

Бабушка Чула гадала на бараньей лопатке, к ней часто обращались за советом. Случаи были разные, по словам моей бабушки, которая была помощницей Чула: разжигала огонь, держала лопатку над угольками. Например, приходили родители больного ребенка и спрашивали совета: стоит ли везти ребенка в больницу к врачам. В одном случае Чула увидела, что ребенок не выдержит дороги, и посоветовала остаться дома. Спрашивали, выживет ли больной, или где искать пропавший скот.

Бег времени

Плотная молочная пелена, стремительно надвинувшаяся с нижней оконечности Агара, обернулась резкими порывами ветра и редкими каплями дождя. Вскоре шторм бушевал в полную силу, сгибая легкие стебли тростника к земле и срывая пену с шаранурских волн.

Спустя четверть часа буря миновала, оставив после себя разорение на месте свадебного застолья: улетели в небо гроздья воздушных шаров, плакаты с пожеланиями новобрачным, скатерти с длинных праздничных столов. Осколки битой посуды усыпали прибрежный луг. Под лучами выглянувшего солнца засияли сочные краски: зелень травы, золото степи, синева гор.

В этот момент свадебный кортеж добрался до юрточной стоянки. Мама Самба, жениха, встретила молодых молочным чаем и белыми кадаками. В нехитром ритуале приветствия заложен глубокий смысл. Белый — цвет первого, священного, месяца года. Цвет молочной, священной, пищи. Встречая детей белым чаем и кадаками, мать творит обряд: просит духов о благополучии и белой дороге жизни для молодой пары.

Эта свадьба была первой в Шара-Нуре за последние двадцать лет. Была я и на той, двадцатилетней давности. Женился Калдан Серээт, племянник дедушки, сын его старшего брата Сояна Калдана. Приготовления начались задолго до даты свадьбы. Семья жениха, по обычаю, приготовила юрту для молодых. Деревянный остов был сделан местными умельцами. Традиционная мебель заказана в соседнем сумоне. А женщины со всей округи собирались днем в аале родителей жениха и шили, шили, шили. Брезентовое покрытие, текстильные занавеси и верх юрты, прошивали стежками войлочные ковры-ширтек. И к свадьбе Самба Ланаа готовились всем Шара-Нуром: так же мужчины работали над остовом юрты, а женщины целый месяц шили войлочные ковры, юрточные покрытия и занавеси.

На свадьбе Самба, младшего из шести детей Хорлая, на исходе третьего жизненного цикла я осознала полет времени. Помню Самба золотоволосым малышом, делающим первые шаги на песке Шара-Нура. Пятилетним мальчиком, осваивавшим верховую езду. Чуть постарше, он участвовал в скачках наравне со старшими братьями Дагба и Доржу.

И я снова в Шара-Нуре, и снова передо мной — малыш со светлыми волосами, сын Самба, превратившегося к этому времени во взрослого мужчину, в отца. Другие взрослые мужчины, которых я чудом узнавала по чертам лица, по их схожести с родственниками, подходили ко мне и спрашивали: “Угбай, сестра, вы же заканчивали школу, когда я поступил в первый класс?”.

Следующие после свадьбы несколько дней я провела с родными акаалар. Начался республиканский Наадым, в то лето он прошел в Тес-Хеме, а скачки были в степи между грядой Танды-Уула и рекой Тес. Шаранурцы приехали вместе и расположились одним лагерем на взгорье. Самба, несмотря на хлопоты со свадьбой, сам занимался подготовкой своих скакунов: трехлетнего Хоор-Шилги и четырехлетки Доруг, Гнедого. Гнедой — скакун с историей, дар отца Самба к свадьбе. Передавая узду Гнедого сыну, Хорлай сказал: “Это потомок жеребца, которого я получил в качестве подарка от своего отца 35 лет назад, во время моей свадьбы на этой же стоянке в Шара-Нуре. Эти кони передаются в нашей семье из поколения в поколение по мужской линии”.

Вернулись в Шара-Нур на закате. Скакуны были выпущены в табун — впервые за последний месяц. Беседа в юрте с открытыми стенами — войлок приподнят и закреплен за куржаангы, веревку из конского волоса — затянулась глубоко за полночь. Роман акаа, сын бабушкиной сестры Хорлуу Алдын-Херел, рассказывал истории о Шара-Нуре и людях Шара-Нура.

В синеве вечера мальчишки-наездники играли в футбол, гоняя по степи пластиковую бутылку вместо мяча. Затем они скинули свои тон и принялись бороться, а вскоре переключились на корейский фильм в планшете одного из молодых табунщиков. Мужчины обсуждали борцов-фаворитов монгольского Наадыма, проходившего в эти же дни. Краснеющие угольки в костре, надвигающаяся ночь, мелодия родного говора — я впитывала в себя все и наслаждалась каждым мгновением. Счастьем был сон под звездным небом, с тихим ржанием и всхрапами стреноженных неподалеку коней и осознанием невидимых уз, привязывающих меня к этой земле и к этим людям. 

Виктория ПЭЭМОТ